Неточные совпадения
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку
книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом
книг уставил полку,
Читал, читал,
а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил
книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «
А! говорят, так вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите
книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в
книгу,
а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
Как они делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи говорят,
а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно пахнет
книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает.
Впрочем, если слово из улицы попало в
книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова,
а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии;
а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, сияющей медью, красным деревом и коврами, зевающей за недочитанной
книгой в ожидании остроумно-светского визита, где ей предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, мысли, занимающие по законам моды на целую неделю город, мысли не о том, что делается в ее доме и в ее поместьях, запутанных и расстроенных благодаря незнанью хозяйственного дела,
а о том, какой политический переворот готовится во Франции, какое направление принял модный католицизм.
Книга эта читалась вместе с супом, соусом, жарким и даже с пирожным, так что иные блюда оттого стыли,
а другие принимались вовсе нетронутыми.
— Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <на> вас,
а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так вот богоугодное дело. Строится в одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. Наденьте простую сибирку… ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и тот же нищий: что ж тут чиниться? — да с
книгой в руках, на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную
книгу, да и с Богом.
Петр Петрович был изумлен этой совершенно новой должностью. Ему, все-таки дворянину некогда древнего рода, отправиться с
книгой в руках просить на церковь, притом трястись на телеге!
А между тем вывернуться и уклониться нельзя: дело богоугодное.
— В
книгах копался,
а чему выучился?» Мимо всяких учтивств и приличий, схватил он шапку — из дома.
Ноздрев повел их в свой кабинет, в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть
книг или бумаги; висели только сабли и два ружья — одно в триста,
а другое в восемьсот рублей.
—
А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны
книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять;
а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!
— Я думаю, что у него очень хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть
книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет.
А что касается до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится!
А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это будет именно так, как по
книге,
а не иначе!»
Надо было учиться, я
книги распродал;
а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит.
Да я сам знаю, и в тайне храню, сочинения два-три таких, что за одну только мысль перевесть и издать их можно рублей по сту взять за каждую
книгу,
а за одну из них я и пятисот рублей за мысль не возьму.
— Моя статья? В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно написал полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной
книги одну статью, но я снес ее тогда в газету «Еженедельная речь»,
а не в «Периодическую».
Я вас обрадую: всеобщая молва,
Что есть проэкт насчет лицеев, школ, гимназий;
Там будут лишь учить по-нашему: раз, два;
А книги сохранят так: для больших оказий.
Друг. Нельзя ли для прогулок
Подальше выбрать закоулок?
А ты, сударыня, чуть из постели прыг,
С мужчиной! с молодым! — Занятье для девицы!
Всю ночь читает небылицы,
И вот плоды от этих
книг!
А всё Кузнецкий мост, и вечные французы,
Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:
Губители карманов и сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
И книжных и бисквитных лавок...
А тот чахоточный, родня вам,
книгам враг,
В ученый комитет который поселился
И с криком требовал присяг,
Чтоб грамоте никто не знал и не учился?
Отцы мои, уж кто в уме расстроен,
Так всё равно, от
книг ли, от питья ль;
А Чацкого мне жаль.
По-христиански так; он жалости достоин;
Был острый человек, имел душ сотни три.
Нет-с,
книги книгам рознь.
А если б, между нами,
Был ценсором назначен я,
На басни бы налег; ох! басни — смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори:
Хотя животные,
а всё-таки цари.
Скажи-ка, что глаза ей портить не годится,
И в чтеньи прок-от не велик:
Ей сна нет от французских
книг,
А мне от русских больно спится.
— В чем?
А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без
книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я все думала, как бы остаться одной…
А теперь… и молчать вдвоем весело!
Да, в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над
книгами, которые рождают в голове тьму вопросов,
а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
—
А книги, картины обмести?..
Илья Иванович иногда возьмет и
книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности,
а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была
книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
А чтение,
а ученье — вечное питание мысли, ее бесконечное развитие! Ольга ревновала к каждой не показанной ей
книге, журнальной статье, не шутя сердилась или оскорблялась, когда он не заблагорассудит показать ей что-нибудь, по его мнению, слишком серьезное, скучное, непонятное ей, называла это педантизмом, пошлостью, отсталостью, бранила его «старым немецким париком». Между ними по этому поводу происходили живые, раздражительные сцены.
Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и
книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать,
а тут черт знает откуда возьмутся!
Но цвет жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую
книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности,
а лениво пробегал глазами по строкам.
—
Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем.
А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.
—
А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от
книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина,
а халат ваш будет вам дороже?..
«Зачем… я любила?» — в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать,
а она думала тогда, что
книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так все казалось ей ясно — и все запуталось в неразрешимый узел.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья,
а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую
книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
А тут то записка к жене от какой-нибудь Марьи Петровны, с
книгой, с нотами, то прислали ананас в подарок или у самого в парнике созрел чудовищный арбуз — пошлешь доброму приятелю к завтрашнему обеду и сам туда отправишься…
— Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых
книгах вот так всё писали.
А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
— Два десятка… — задумчиво говорила она, — ужели она их все положит? — И, поставив в шкаф банку, побежала в кухню.
А Обломов ушел к себе и стал читать
книгу…
Услышит о каком-нибудь замечательном произведении — у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит
книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него начнет формироваться идея о предмете; еще шаг — и он овладел бы им,
а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, и
книга лежит подле него недочитанная, непонятая.
Потом уж он не осиливал и первого тома,
а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол,
а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял ту
книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть.
Он хотел было дать ей
книгу прочесть. Она, медленно шевеля губами, прочла про себя заглавие и возвратила
книгу, сказав, что когда придут Святки, так она возьмет ее у него и заставит Ваню прочесть вслух, тогда и бабушка послушает,
а теперь некогда.
Ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую
книгу.
А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица: ученье свет,
а неученье тьма, бродила уже по селам и деревням вместе с
книгами, развозимыми букинистами.
Обломов разорвал листы пальцем: от этого по краям листа образовались фестоны,
а книга чужая, Штольца, у которого заведен такой строгий и скучный порядок, особенно насчет
книг, что не приведи Бог! Бумаги, карандаши, все мелочи — как положит, так чтоб и лежали.
— С трудом, но читаю. —
А вы не были ли где-нибудь в городе? — спросил он больше затем, чтоб замять разговор о
книгах.
На этажерках, правда, лежали две-три развернутые
книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были
книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний,
а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.
«
А статских не желаете?»
— Ну, вот еще со статскими! —
(Однако взяли — дешево! —
Какого-то сановника
За брюхо с бочку винную
И за семнадцать звезд.)
Купец — со всем почтением,
Что любо, тем и потчует
(С Лубянки — первый вор!) —
Спустил по сотне Блюхера,
Архимандрита Фотия,
Разбойника Сипко,
Сбыл
книги: «Шут Балакирев»
И «Английский милорд»…
Спать уложив родителя,
Взялся за
книгу Саввушка,
А Грише не сиделося,
Ушел в поля, в луга.
—
А тоже грамотеями
Считаетесь! — с досадою
Дворовый прошипел. —
На что вам
книги умные?
Вам вывески питейные
Да слово «воспрещается»,
Что на столбах встречается,
Достаточно читать!
Книга, проходящая десять ценсур прежде, нежели достигнет света, не есть
книга, но поделка святой инквизиции; часто изуродованной, сеченной батожьем, с кляпом во рту узник,
а раб всегда.